На конкурс "Вспомним о наших дорогих мамах!"

 

Ода матери

Александр Шиссель

Крушение

Мы стоим на тротуаре, чтобы увидеть нашу беду в лицо. Зубы стучат мелко и противно. Я сжимаю руку Лёньчика. Мой брат на 6 лет старше меня. Он молчит, не замечая моего состояния. Рядом с ним его друг Лисица.
Мы знаем, наши ушли. Ушли сами. По приказу. В городе не было боя. И вот в наш переулок вливается грязно-зелёная лента, состоящая из шинелей, касок и винтовок.
- Румыны! - прошелестело в толпе. Впереди офицер на велосипеде.
16 октября 1941 года. Мы впервые не советские - говорит Лисица. Домой, домой
- не видеть этого несчастья.
В комнате тишина. Мама сидит на стуле, устало положив руки на колени. Я никогда не видел её такой слабой и неподвижной. Её лицо кажется мне очень худым и бледным, а вьющиеся волосы - седыми. Настоящая вдова.
Вдова! Мне было удивительно и больно услышать это слово. Мама сказала это при мне недавно.
Тогда впервые я по-настоящему понял, что отца у нас уже нет. Я знал, видел, чувствовал, что с ним произошла беда, но где-то в глубине души верил, что он ещё вернётся.
В то памятное утро 30 мая 1937 года я проснулся в радостном ожидании встречи с папой. Он должен был приехать накануне вечером или ночью из очередной поездки «на село».
Из-за его отъезда на несколько дней отложили празднование моего семилетия. Ах, как я ждал папу и этот праздник.
Но то, что я увидел, было совсем не праздничным. В памяти четко запечатлелась большая комната, перевёрнутая вверх дном: книги, коробки, раскрытые чемоданы, разные вещи валялись на полу. Со стен сброшены картины и сорван любимый папин ковёр над тахтой. Разгром полный. Папы не было.
Какая это была обида! Ведь я так ждал его. Я помню, что мама меня не утешала. Она безучастно ходила по квартире.
Через день мы выехали из нашей просторной квартиры на третьем этаже в маленькую тёткину комнату на втором, в нашем же парадном.
Мама начала ходить к «защитникам», в том числе и к дяде Полищуку, отцу моего приятеля Серёжки, жившему на первом этаже.
К нам зачастили родственники, а мы стали ходить к ним обедать.
Наш дворник вдруг назвал меня «троцкистом», а Санька Дорфман сказал, что у меня «бати нету».
Смутные догадки бродили в моей голове. Вспомнилось, как мама, сидя за столом, читала маленькую зелёненькую бумажку: «не волнуйся, Лиза, всё это - недоразумение, которое скоро выяснится. Я уже с первых дней стал стахановцем... Всё будет хорошо. Постарайся прислать мою тёплую тужурку...». И опять мама плакала, положив голову на руки. А потом о папе уже никто не вспоминал. И вдруг - вдова! Значит правда, что он не уехал, правда, что его нет, а я и Лёнька - троцкисты!
Как же я сразу не мог догадаться, что если бы папа уехал по делам на работу, он присылал бы маме деньги, и ей незачем было бы работать то кондуктором на катерах в порту, то буфетчицей на Пересыпи, то счетоводом в Одкоммунсантрансе и всё время куда-то бежать, о чём-то хлопотать, таскать тяжелые кошелки с продуктами.
И вот сейчас она сидит неподвижно и смотрит в одну точку. О чём она думает? Может, о том, как водила нас к себе на работу. Там хотели собрать много лошадей,
телег и, как говорили, «выехать обозом». Но кто-то сказал, что ехать уже некуда - Одесса окружена.
Мы вернулись. И теперь мама тяжело переживает неудачную попытку уехать, хотя старается этого не показывать.
Она устало поднимается со стула:
- Ну, что там на улице?
- Уже не только на улице, а и во дворе хозяйничают. Посмотри в окно, - отвечает Лёнька.
- Будем надеяться на лучшее. Садитесь есть. Только раньше позовите тётю и бабушку.
Тётка Голда работала бухгалтером в городской электросети. Я видел, как она часами щёлкала счётами. Наверное, ей это страшно надоедало и она приходила злая, как ведьма из сказки. Она очень любит скандалить. Нас с Лёнькой она любит. Она готова выцарапать глаза всем, кто нас обидит. Но поскольку нас никто не обижает, тетка ищет другие причины для ссор.
Хотя она и злая, мы с Лёнькой всё равно её любим. Наверное за то, что она любит нас, и за то, что перед нами она совсем беззащитная: мы можем ее дразнить, как хотим.
Сейчас мы пойдем объедаться котлетами из конины, и Лёнька будет долго издеваться над тёткой, доказывая ей, что в ее голосе слышится ржание лошади. Мой брат Лёнька - насмешник. Ему 17 лет. Насмехается он главным образом над тёткой, надо мной и меньше над другими родственниками. А вообще-то Лёнька серьёзный и вежливый. Особенно он стал вежлив в последнее время и прежде всего, с девочками.
Лёнька высокий, худой, чуть сутуловатый. Волосы у него тёмные, почти чёрные. На щеках появились широкие тёмные дорожки, идущие от висков, совсем как Пушкин в юности. Мама называет его «лентяй» и «шлымазл». Хотя мама и пилит Лёньку, обзывает «занудой», она часто садится рядом с ним и советуется: «Ну, что ты скажешь, Лёнечка, об этом...»
Соседи по двору разговаривают с Лёнькой, как со взрослым. Только бабушка Зина, мамина мама, маленькая сутулая старушка, посматривает на Лёньку неодобри-тельно - она сердится за антирелигиозные насмешки. Бабушка по субботам подходит к электрической лампочке и, глядя на неё, что-то шепчет и помахивает у лица руками.
- Религия на высшем техническом уловне, - говорит Лёнька.
Раньше бабушка жила в Житомире. Когда мне было семь лет, мы с мамой ездили туда знакомиться с бабушкиным мужем, моим новым дедушкой.
В 1939 году новый дедушка умер, и бабушка переехала к нам, в Одессу, на съедение тётке.
Бабушка любила сидеть у окна и молчать. Она, наверно, думала о тётке, о моей маме и о других её детях. У неё их было семеро: четыре сына и три дочери. Мамы всегда думают о детях.
Бабушкины дети, как говорят соседи, люди обеспеченные, живут они в разных городах, а бабушка живёт с нами в маленькой комнатке. Если бы ничего не произошло с папой, мы не жили бы в комнатушке. А папы нет...
В середине августа 1941 года в наш дом попала огромная бомба. Рухнул родной дом и рухнуло моё детство. Нас переселили в Лютеранский переулок. Нам дали две маленькие комнаты.
Наш двор двойной. Он состоит из двух прямоугольников, частично разгороженных длинным двухэтажным домом. В торце первого прямоугольника - школа. Слева и справа от неё - дома. В правом - проход в соседний двор, где стоит высокая лютеранская кирха, а рядом разбит сад. Кирха похожа на большой сапог. Нос и большая часть подошвы стоят во дворе, а каблук с голенищем-колокольней выпятился
на улицу Островидова. Прямо в кирху упирается улица Петра Великого. Кирха высокая, ее видно со всех концов города. В школе разместился штаб немецкой военой части.
Дни идут медленно, осторожно, крадуться, как запуганные люди вдоль стен. От соседей мы узнаём, что где-то на Петропавловской улице мальчишки стреляли в румынских солдат. Всех мальчишек убили. Рассказывают, что и на Соборной площади лежат убитые парни.
Уже неделю на лицах взрослых тревожное ожидание. А во дворе немецкие солдаты преспокойно играют на губной гармошке.
Мне, наконец, удаётся улизнуть из дома во двор. Недалеко от ворот я вижу знакомую полуторку, стоящую без одного колеса.
Ко мне подходит пацан из соседнего двора:
- В полуторке полно патронов. Давай стибрим!
Мы оглядываемся. Никто не смотрит в нашу сторону. Немецкие солдаты во дворе заняты своими делами.
Раз, два - и за пазухой у меня несколько пачек с обоймами. Мы бежим на развалку бывшего нашего дома на Кузнечной улице. Фейерверк получается мировейший!
Мы бегаем с развалки к полуторке за патронами и обратно.
На другой день всё повторяется. Ух, как гудит пламя! Кто-то тянет меня в сторону. Поворачиваюсь - дядя Лёня, отец моего приятеля Юрки.
- Зачем ты лезешь везде, разве не понимаешь, что может случиться? Ведь ты —
еврей!
Что?!.. Что такое он говорит?! Я — еврей!.. Что значит «еврей»? Ах, да, конечно, я знаю, что есть русские, немцы, французы, евреи и всякие другие. Но какое это имеет значение!!! Разве я говорю не по-русски? Почему мне нужно быть осторожным? Почему его Юрка не еврей? Значит, я хуже, чем мой друг Гаррик Бэм, потому что он немец, или Вилька Банковский, потому что он русский, или Серёжка Юдин, потому что он белорус? Всё это враньё! Это мои друзья. Мы все одинаковые. А фашисты - сволочи! Какая-то чепуха!
Он что-то ещё говорит, но я уже ничего не слышу. Теперь я догадываюсь, почему и мама, и Лёнька, и Лисица ждут чего-то страшного - потому, что мы евреи!!!
Я бреду домой.
— Мама, я ведь еврей!
Мама вздрагивает.
— Может, все обойдется, сынок.
Ну, значит, действительно быть евреем не очень хорошо. Мне не хочется выходить. Сижу дома. Теперь я понимаю, что совсем не тот, кем себя считал. Раньше я был плохой, потому что «троцкист», а теперь — потому что еврей.
— Лёнька, что нам будет за то, что мы евреи?
Лёнька смотрит на стену и говорит будто бы не мне:
— Знаешь, может быть, нас спасет то, что мы под носом у их штаба.
— От чего спасет, от немцев?
— Да, От немцев. Многим уже не спастись. Их убили в пороховых складах за то, что они евреи! Сожгли живыми.
— Лёнечка, детка, что ты говоришь? Откуда ты знаешь? — тихо-тихо спрашивает мама. Мне стало холодно.
— Лисица сказал. А он знает точно. Позавчера, 19 октября.
Мне горько, грустно, немного страшно, но думать о том, что меня могут убить, просто не могу. Как это вдруг меня убьют? Даже смешно!


Еще один день просидел дома, никто из нас не выходит во двор. Мы ждем. Все молчат. Молчат целыми днями.
Вечером раздается осторожный стук в дверь. Входит соседка по двору. Она тоже еврейка. У нее испуганное лицо.
- Вы слышали, Елизавета Абрамовна, на Моразлиевской взорвали комендатуру. Погибло много их начальников. Они отомстят нам.
- Ну что ж, никуда уже не уйти. Будем ждать, — мама говорит чужим голосом, чуть-чуть шевеля бледными губами. Сегодня 23 октября 1941 года.
Нам теперь уже не уйти. Я знаю, почему так говорит мама. Еще недавно ей гово-рили: «Раз вы все не можете уехать, пусть Лёня забирает Алика и идут пешком». Мама колебалась. А сейчас уже поздно, никуда не уйти.
Мы ложимся рано. Лёнька - на отдельной кровати. У нас тесно, поэтому бабушка спит у тётки в комнате, а я вместе с мамой. Мне с ней не очень просторно - я ведь большой. Но сейчас об этом не думается. Мама долго гладит меня по волосам, прижимает к себе. Я не знаю, что с ней, но чувствую, что ей очень плохо. Я немножко стыжусь ее ласк, но лежу тихо и стараюсь не шевелиться. Засыпаю с чувством тревоги.
Резкий стук в дверь будит нас. С трудом поднимаю голову. В дверях немецкий солдат в каске, с автоматом на груди. Луч света от фонаря направлен на маму, сто¬ящую в одной рубашке. Рядом с ней наш сосед - немец. Слова солдата царапают меня, как ржавая проволока.
- Оружие есть? - переводит сосед.
- Откуда у нас оружие! - отвечает мама по-немецки.
- Одевайтесь! Выходите!
Мы наспех одеваемся. На лестнице догоняем тетку и бабушку. Их ведет вниз другой солдат.
Ночь. Темно. Холодно. Зубы стучат, не переставая. Нас ведут в школу. На втором этаже в классе уже сидят люди. В темноте я не вижу их лиц. Время от времени окна освещаются яркими вспышками взлетающих ракет, и тогда лица людей кажутся гипсовыми.
Сколько прошло времени? Час, два... За окном ночь. Выкрики часовых и одинокие выстрелы. Маме холодно, она не успела одеться.
- Вот и пришла наша очередь, - чьи-то слова падают в тишину тяжело, как камни.
- Мамочка, холодно, спать хочу! - заплакала девочка, нарушая тишину. Заплакали другие дети. Начали громко молиться старушки. Зарыдали женщины.
- Что мы такое сделали? За что нас сюда посадили?
Мама обняла меня за плечи. Мы дрожим вместе от холода и страха. Надежда Лёнчика не сбылась.
- Наконец-то окна посветлели. Я уже различаю и узнаю людей во всех уголках класса. Многих не знаю по именам, но знаю, что они евреи.
- Выходите! 
В дверях серые шинели. У выхода задним бортом к нам вздрагивает и фыркает большая серая автомашина, крытая брезентом.
Лёнька и другие мужчины помогают женщинам забраться в кузов. Мы как в ящике. Открыто только у заднего борта. Здесь стоит солдат с автоматом. Мотор противно позванивает. У меня заложило уши. Автомашина трогается.
- Нас везут в тюрьму, говорит Лёнька.
В тюрьму? Так это же здорово! В тюрьмах сидели все великие революционеры
Котовский, Дзержинский. Как жаль, что еще рано, и никто не видит моего гордого
лица.

 


Ворота скорби

Автомашина идёт по тихим утренним улицам. Промелькнула родная улица - Кузнечная. Вот и Преображенская. А других улиц я не знаю. Я смотрю на быстро уходящие назад тротуары. Что-то на них показалось мне совершенно чужим, новым, какие-то серые пятна. Меня начинает бить озноб - ведь это люди лежат!.. В разных позах. Вот мужчина. Он скорчился, как будто ему так же холодно, как мне. А вот еще и еще. На тротуарах и мостовых убитые. Их много. Вот лежит мальчик, такой же, как Лёнька. У него коричневые брюки. Я вижу чьи-то ноги. Одни, вторые. Наклоняюсь. Лёнька тянет меня назад, не дает смотреть. Но я уже увидел: с дерева на дерево перекинуты доски, на них висят по двое, по трое людей. Висит женщина в зеленом грязном пальто, воротник оторван, голова ее чуть наклонена вбок, рот полуоткрыт.
Мне нехорошо. Лёньку рвет. Немец что-то сердито кричит на него.
- Майн гот! Что с нами будет? - судорожные рыдания заполнили всю машину. Солдат презрительно сплёвывает.
Машина въезжает под арку каких-то серых ворот.
- Вэк! - раздается команда.
Мы прыгаем, шатающихся женщин и старушек через борт вытаскивают. Вокруг заборы, какие-то здания. Высокие красные кирпичные корпуса без окон, вместо них - деревянные ящики. Двор вымощен камнем. Его заполнила огромная толпа: мужчины, женщины, старики, ребятишки. Подталкивая в спины, румынские солдаты гонят нас к этой толпе. Из рук вырывают все. У мамы было одеяло, его тут же отобрали.
Перед толпой прохаживается какой-то важный румын в пилотке, на плечах - золотые полоски, в руке покачивается черная резиновая дубинка.
- Ну, жидан, стоят, не кричат. Не плакай! - он страшно и противно смеется. За его спиной высокий румынский солдат в зелёной шинели. На руках белые шерстяные перчатки. Офицер с дубинкой что-то говорит солдату в перчатках, и тот, подойдя к толпе, начинает выуживать из нее мужчин и толкать их в другой конец двора.
Опять закричали женщины, заплакали ребятишки.
- Миша! Боря! Папа! Сыночек! — кричали мамы, бабушки, дочки.
- Не кричай! - дубинка опустилась на голову какой-то женщины. Та упала на колени и замолчала. Её подняли соседи и держали под руки. Женщины зажимали детям рты, а мужчин уводили к другой стене. Вот вытолкнули и Лёньку.
Мама заволновалась. Я схватил ее за руку. Но она вдруг поступила совсем не так, как я ожидал. Она не стала притягивать меня к себе. Я почувствовал, что мама как-то неуверенно подталкивает меня в спину. И вдруг белая шерстяная перчатка мелькнула перед моим лицом, задержалась на секунду и легла на мое плечо. Еще одно мгновенье,
глаза солдата остановились на мне, потом он как-то особенно посмотрел на маму — и вот я уже бегу к Лёньке в толпу мужчин, вдохновленный легким подзатыльником.
Мужская толпа растёт. Нас уже много, человек двести. Мы строимся.
- Чинш, чинш (пять)! - Выкрикивают солдаты.
Нас ставят в ряд по пять человек и ведут в другой двор. Я оглядываюсь и сразу узнаю в толпе женщин маму. Она смотрит на нас неподвижным долгим взглядом. Разве мог я подумать, что моя мама вдруг оттолкнула меня от себя, моя мама, которая следила за каждым моим шагом, оберегая меня от любой опасности. Словно повинуясь чьей-то подсказке, мама подтолкнула меня к Лёнчику, моему 17-ти летнему брату, возлагая на него ответственность за безопасность ее детей. В тот момент я ещё не понял, что мама, подтолкнув, сохранила мне жизнь. Я не могу оторвать взгляд от мамы, пячусь, получаю по шее, спотыкаюсь, и мама исчезает за углом красного страшного здания. Навсегда! Нет! Нет! Не может быть!
Строем идем в другой двор. Чего тут только нет: чемоданы, корзины, сумки, узлы, одеяла, пальто, шубы... Сколько же здесь было народу, если вещей - горы. И где эти люди, неужели в этих красных домах с ящиками вместо окон? Но там тихо. Мне кажется, что в кирпичных корпусах никого нет.
Видишь, здесь было много людей, - говорит Лёнька, - только их уже нет, куда-то угнали. А вещи здесь. Их просто ограбили.
— Лёньчик, а куда их могли погнать?
— Не знаю. Может быть, в лагерь какой-нибудь. А может быть и нет.
— Лёнчик, а что мы будем делать?
— Наверно, ничего хорошего. Но что-то будем. Не зря же нас отделили.
— Лёнчик, кушать хочется.
— И мне хочется, да что ж поделаешь, потерпи, может что и раздобудем.
— Нас ведут к куче вещей. Передним показывают, что делать. Все берут в руки узлы, чемоданы и другие вещи и тащат их в какие-то склады недалеко отсюда.
Ура! В первом же узле вижу сухари и банку с повидлом. Срываю бумагу с банки и на ходу лезу пальцами в густую сладкую массу. В кладовой мы с Лёнкой быстро рассовываем сухари по карманам.
- Молодец, пацан, - хвалит меня Лёнька, - теперь перекусим!
Но «перекусывать» некогда.
- Репиде, репиде! Быстро, быстро! - кричит офицер с дубинкой.
Мы носимся как угорелые от кучи вещей к складам, быстро сваливаем их и бежим обратно. Сталкиваемся с теми, кто бежит навстречу. У Лёньки развязывается узел, из него сыплются макароны, перчатки, банки... Он пытается собрать все это, а я останавливаюсь рядом. Офицер с дубинкой спокойно приближается к нам. Крум! - дубинка издает страшный звук, опускаясь на Лёнькину голову. Недовязанный узел рассыпается, Лёнька стоит покачиваясь. Его глаза бессмысленно смотрят вдаль.
- Лёнька! — кричу я изо всех сил. Он только мычит.
- Мама дракуле! - офицер замахивается на меня дубинкой.
Я бегу с узлами к складу, швыряю барахло и возвращаюсь к Лёньке. Он собирает узел. Губы его дёргаются. Я заглядываю ему в лицо.
- Ещё пара таких ударов - и можно ложиться отдыхать
- Тебе очень больно?
- Больно. Очень. Главное, мы не привыкли, чтобы нас топтали ногами.
- Лёнчик, он же не бил тебя ногами!
- Чудачёк! Беги, неси барахло, а то и тебе попадёт.
Мы снова бежим, спотыкаемся о груды вещей. Чемоданы, клумаки, узлы, саквояжи... Разные, как люди. Мне почему-то кажется, что с этих вещей на нас смотрят чьи-то лица. И я узнаю их.
Вот серый узелок, завязанный из тёплого полосатого платка, как и у моей бабушки, значит, его принесла старушка. А вот прямоугольный докторский саквояж. Может быть его только что держал доктор, который лечил меня от кори? Я его помню очень хорошо. С тёмной кожи саквояжа на меня смотрит хитрый подмигивающий глаз доктора. А вот большой коричневый чемодан с деревянными планками вокруг. Точно такой-же нёс мужчина с широким красным лицом, одетый в чёрное пальто. Чемодан чем-то похож на него, хотя я и не уверен, что именно это тот самый чемодан.
Под ноги мне падает маленькая плетёная корзиночка, аккуратно закрытая сверху цветным полотенцем. В углу корзиночки мордочка коричневого плюшевого мишки. Я смотрю на эту корзинку и вспоминаю белокурую сероглазую девочку, которая ехала вместе с нами в тюрьму. Она была совсем малышка. Волосики беленькие, глазки серые. Она была закутана в жёлтый шерстяной платок, концы которого сходились на поясе. Когда нас сгоняли в толпу, я видел её с мамой и бабушкой. Мелко перебирая ножками, она бежала за мамой, а в руке у неё была корзинка, похожая на эту.
Я бегаю к складу и обратно, туда и обратно, как маятник. Вещи-лица встречают и провожают меня тяжёлыми взглядами. Мне кажется, что мы бегаем уже не один день. Когда же это кончится?
И вдруг гора стала быстро-быстро уменьшаться. Лишь обрывки бумаги судорожно бьют белыми крыльями о булыжную мостовую. Кусочки тряпок, носовые платки, детские ботиночки, несколько сухарей и одинокое пенсне, печально поблескивающее на сером камне, - всё, что осталось от людей, ушедших отсюда в неизвестность.
Сухари не должны валяться на земле. Теперь я уже не сомневаюсь, что они нам пригодятся. Я бегаю по двору и собираю в карманы всё, что можно съесть. Бегу к выходу в соседний двор: нет ли там чего-нибудь интересного, оглядываюсь и... не вижу Лёньки.
- Лёнька, Лёнька!
Наша бывшая колонна расползлась по углам, а Лёньки нигде нет.
-Лёнька, Лёнька! - Горло перехватывает. Я остался один! В тюрьме. Без мамы и даже без Лёньки. Совсем один! Слёзы льются сами, мне ещё никогда не было так страшно. Из меня вырываются страшные звуки, но никто даже не смотрит а мою сторону. Что же я буду делать? Ведь я никогда-никогда не оставался один!
Мне кажется, что я очень маленький и меня заперли в большую тёмную комнату. Я бегу к каким-то воротам, зову, кричу. Дальше опять ворота, и опять я бегу. Я уже не знаю, куда бежать и где искать Лёньку. Я охрип и обессилел от слёз.
Во дворе пусто. Кое-где мелькают ядовито-зеленые шинели солдат, но они не смотрят на меня. Лишь один пожалел и дал несердитый подзатыльник. Значит, теперь меня можно бить так просто, и никто даже не подумает за меня заступиться, ведь я остался один!
Нет уже сил плакать, и голос хрипит еле слышно. Я опускаюсь на землю. И вдруг вижу Лёньку. Он идёт и глазами ищет меня. Лёнька! Какой у меня брат! Он самый лучший, самый умный! Он искал меня. Я опять не один!
- Где ты был, кабачок?!
Нет, «кабачком» меня уже не обидеть. Всё, что угодно, только не отпускать его
руку.
- Я тебя везде искал, Лёньчик!
- А я ходил узнавать, где мама, бабушка и тётка. Видел только хвост колонны. Их угнали куда-то. Мне сказал какой-то дядька, чтобы я за колонной не шёл, а то и меня погонят туда. Обратно, говорит, дороги не будет! Их ведут в село Дальник. Дойдут ли! 
Но всё, что рассказывал Лёнька, кажется мне не таким уж страшным, ведь мы вдвоём! А мама вернётся. Ну, куда ее можно угнать от нас?

 


Ода к матери


Я искал тебя, мама. Ждал твоего возвращения. Верил, надеялся... Задыхался от горя и тоски, когда услышал рассказы о том, что ты попала в Дальник, где евреев расстреливали из пулемётов, забрасывали гранатами и в конце сожгли в старых свинофермах.
Ты ушла, не увидев тех мук, которые испытывали твои сыновья сначала в тюрьме, а потом в гетто на Слободке. Слава Господу, не давшему тебе возможность увидеть мученическую смерть твоего старшего сына в апреле 1942 года. Слава Господу, давшему мне постоянную память о тебе и силы, пережить всё, что выпало на долю еврейского мальчишки: тюрьма, гетто, практически все полицейские участки Одессы, спецдетдом, колонию при тюрьме на 14-ой станции Большого фонтана. Из этой колонии я бежал трижды. Меня ловили, били беспощадно, выбили передние зубы, но я назло фашистам остался жить.
И жил я, мама, не напрасно.

49 лет работал добросовестно, напряженно и счастливо. Не стыдно смотреть людям в глаза. Вложил свой труд и душу в дела огромной страны от Джезказгана на юге до Северного Урала, от Украины до Башкирии, от Центральной России до Камчатки.
Был геологом, учёным, администратором и строителем. Страна отметила меня, присвоив звание «Заслуженный строитель России» и степень кандидата наук. Я старался, мама, считая себя ответственным за свою семью: за себя, за тебя, мама, за Лёнчика... и даже за папу, убитого «своими» в 1938 году в советских лагерях.
Я помню теплоту твоих рук и люблю вспоминать о тебе. Господь не дал мне музыкальных способностей, чтобы написать тебе оду или песню памяти. Я пишу тебе письмо, рифмуя его, как умею. Оно обязательно придёт к тебе. Ты всегда со мной.

 


Приложение:.

Письмо к матери, погибшей 24 октября 1941 года у села Дальник Одесской области.


Я пишу тебе, мама, письмо в никуда: ропот сердца пытаюсь унять,
хоть ушла ты давно в шар земной, навсегда, сыновей не успела обнять.
Ты ушла не сама: изуверы, враги градом пуль проводили тебя.
Ты просила у Бога: детей сбереги, помолиться забыв за себя.
О, как долго я в горе сиротском рыдал, я не знал, как же дальше мне жить.
Помнишь, был я тщедушен и мал, разве маму я мог защитить?
Старший сын твой боролся, как мог, и погиб, а судьба меня в клещи взяла
и прогнала сквозь муки и ада круги - чёрной злобой душа зацвела.
О, как жаждал я, мама, врагу отомстить и вонзить в его сердце кинжал,
по Земле реки крови бандитской пустить.
Я б, надеюсь, рукой не дрожал.
Но, увы, не пришлось. Легионы бойцов отомстили за всех матерей,
за детей и юнцов, престарелых отцов и за тех, кто был просто еврей.
Это, мама, победа твоя и моя, потому что на нашей крови
твои внуки и правнуки в мире творят и в сердцах их есть место любви.
Только памяти гонг всё тревожней звучит, хоть казалось, улечься ей срок.
То рефреном в сердца наши пепел стучит:
«не забудьте кровавый урок!»

Здесь, у села Дальник Одесской области погребены 10 ООО евреев, стариков, женщин, детей, расстрелянных фашистами в октябре 1941 года.

Ваши комментарии
назад        на главную